search
top

Екатерина Романова «12 класс» (Повесть). Глава 2. Достоевщина

Глава 2. Достоевщина

Тяжёлый октябрьский воздух. Ни солнца, ни дождя, а сплошь серые, будто ватой обложенные, дни. Не вздохнёшь полной грудью. Единственное моё желание — укутать ноги одеялом, налить горячего чая, включить интересную книжку и смотреть в окно на потухающий пейзаж. М — да, ещё бы кресло — качалку к этой славной картинке, горящий сбоку камин, то — сё…
В послеобеденное время идти в спальню ещё рановато, на «пообщаться» — меня не тянуло, да и кого где искать? Наша классная комната, на моё счастье, оказалась пуста, вот и ладушки!
Я даже не стала заглядывать под парту, и так знаю: бумага на исходе — опустив руку, не глядя, вытащила чистый, не тронутый ещё моей мазнёй, лист и задумалась о рисунке.
Глаза — я всегда начинаю с глаз. Помню, как учительница по рисованию говорила: «Вот, вы рисуете овал будущего лица, мысленно делите его на три части — среднюю часть делите теперь уже вертикально пополам, вместо условной вертикали рисуете нос, а под верхней горизонталью у нас глазки, нижняя же линия проходит над верхней губкой». Я пробовала так рисовать, но лица получались одинаково неживыми, и я стала рисовать как привыкла.
Первые штрихи бессмысленны и портят белизну листа. Но я быстро затемняю полукружья век, чёрные зрачки и серые тени под глазами, брови сдвинуты, и между ними пролегает глубокая складка. Прямой, ясно очерченный нос, сжатые тонкие губы и морщинки в уголках. Упрямый подбородок и впалые щёки. Уши частично прикрыты волосами, на лоб и на глаза падают несколько прядей. Сразу видно, что волосы в беспорядке: человек либо вспотел, либо не мыл голову. Он напряжённо думает о чём — то, ему плохо, и оттого он зол на весь мир. Но вокруг пока белое ничто. Человека самого ещё нет, лишь голова с правой стороны получилась чуть ниже и крупнее, чем мне бы этого хотелось.
Так всегда выходит потому, наверное, что я смотрю на лист бумаги почти в упор, едва не касаясь его носом. Сосредотачиваясь на деталях, вырисовывая отдельные части, я не могу одновременно видеть их в совокупности, как целый рисунок. Всего пара сантиметров остаётся для бокового света от моего глаза до листа. От этого же у меня и нос, и подбородок, и руки часто становятся серыми или цветными.
Ну да ладно! Он будет сидеть, а не стоять. Я делаю паузу и смотрю своему персонажу в глаза: «Кем бы тебя сделать»? Я люблю рисовать такие напряжённые лица, полюбила с тех пор, наверное, как по совету Эстетика в десятом классе прочла Сартра. Антуан долго не выходил у меня из головы, и я помещала его безумные глаза в тетрадях по литературе, на обложке учебника геометрии, на целой стопке чистых листов, ну и, конечно, в своём дневнике.
Но мой сегодняшний герой не Антуан. Тогда я провожу линию от шеи к плечам: он теперь сгорблен и одет в старый пиджак или даже сюртук. «Раскольников!!!» — мысленно я подпрыгиваю и хлопаю от радости в ладоши. Не надо самой выдумывать историю, стало легко. Чёрные рукава, локти на столе и руки сжаты замком. Стол деревянный, небольшой — на нём стоит пивная кружка и… Блин! Не помню, ел он что — то в тот день или нет. Но пустой участок стола требует заполнения.
Ха — ха! Чего — то там не терпит пустоты, свинья не терпит чистоты, а Риммочка ошибок не прощает. Поколебавшись, рисую рядом на салфетке нечто, похожее на современный хот — дог. Почему не на тарелке хотя бы? Ведь образ тарелки во все времена одинаков. Снова моё извращённое чувство юмора? Очередная провокация учительницы по литературе? Я улыбаюсь — и ведь не заметят!

В класс заглянула Гарила.
— Здравствуй, Марина, ты здесь одна?
Когда я кивнула, она попросила, выходя:
— Я на минутку и вернусь, не уходи, мне надо с тобой поговорить.
Я пожала плечами и, машинально засунув кончик карандаша в рот, задумалась над композицией.
На втором плане помещу Мармеладова, пусть он в пьяном экстазе размахивает руками. Самого Родиона хорошо бы сделать ярче, максимально усилить контраст, всё же остальное можно выдержать в светло — и тёмно — серых тонах. Лист небольшой, поместится столика три, а между ними можно пустить официантку с подносом…
Но я откладываю карандаш и отодвигаю набросок. Интересно, чего Гариле от меня понадобилось? «Мне надо с тобой поговорить…» Сказано таким тоном, что сразу ясно: разговор предстоит секретный, по душам и на серьёзные темы. Высочайшее обращение воспитателей ко мне как к взрослому человеку, внимательное выслушивание и частое соглашательство с моим столь интересным и оригинальным мнением льстило мне класса до девятого. А потом в школу пришёл Р.А., мы резко все и сразу увлеклись психологией, и дальнейшие попытки развести на откровенность стали казаться мне дешёвеньким шпионажем. Раскрывать душу, искать сочувствия и понимания мне как — то не требуется, секретов особых у меня нет, а личные тайны друзей рассказывать не стану. Так чего тогда ей нужно?
Минут пять прошло, но никто не приходил, и я стала нервничать. А потом началось… Марина Гавриловна и Тамара Максимовна, войдя в класс, плотно закрыли дверь, уселись за Шурикову парту передо мной и молча уставились, наверное, на меня, так как их головы были повёрнуты в мою сторону, а я чувствовала себя на редкость неуютно. Кажется, я в первый раз увидела так близко их лица, было неловко вот так бесцеремонно разглядывать морщины, какие — то коричневые пятна, двигающиеся, выведенные розовым червячки губ. По телевизору лица выглядят иначе, даже у пожилых — они как — то приглажены и напудрены, а сейчас на меня смотрела ничем не прикрытая старость. Они молчали. Наконец я опустила глаза. Как же зрячие всё время могут это выносить?!
Тамара не выдержала первой:
— Марина, нам нужно серьёзно поговорить.
Ну наконец — то! Какая торжественность!
С недавних пор я навострилась поднимать правую бровь как бы в недоумении с каплей презрения, долго перед зеркалом репетировала, чтобы получалось и в меру, и выразительно.
Так вот, приподнимаю бровь, тихо так, с достоинством роняю:
— Да, слушаю.
— Даже не знаю, как начать… — Гарила мнётся, — Марина, я не склонна доверять этим слухам, но лучше поговорить откровенно, ты меня знаешь, я человек прямой, и ты, думаю, врать не будешь…
Я внутренне напрягаюсь, куда без восхваления с реверансом в мою сторону, значит, сплетни или подозрения, хотят глаза мне раскрыть, мне — наивной, доверчивой девочке, они — мудрые, добрые, честные…
— Марина, — инициативу перехватила Тамара, (кстати, если искренне поговорить со мной Гарила хочет, зачем Тамару с собой тащить вздумала?), — Марина, расскажи нам о своих отношениях с ребятами из седьмого класса.
У меня несколько округлились глаза.
— В смысле? — я не поняла вопроса и никак не могла найти подоплеки в их словах. «Шефы» давно отменены, но роль старшей сестры и советчицы мне определённо нравилась. Мы с младшими стали общаться, когда я училась в восьмом, а они соответственно в третьем классе. Хорошие ребята, весёлые и честные. Если я и засиживалась у них допоздна, ну так у них и другие старшеклассники любили посидеть. А какие ещё могут быть вопросы? Курить с ними пару раз ходила, да ещё раз со злости стреляла сигарету. Узнали! Я сжалась внутренне и начала подбирать оправдания и возможные способы контрнападения.
— Нас интересует, с кем из них ты общаешься и о чём вы говорите? — пояснила Тамара.
Я расслабилась: просто хотят что — то выведать.
— Общаюсь в основном с Денисом, Серёжей, Вадимом, Таней, Юлей. Говорим о разном. А что?
— Насколько близко ты с ними общаешься? — Тамара всё не унималась, задавая свои вопросы и не отвечая на мой.
Меня начала раздражать вся эта сцена. Как я сижу в роли девочки, как они напирают в роли прокуроров, все эти дурацкие хождения вокруг да около… Гарила, видимо, поняла моё настроение.
— Марин, я, конечно, не склонна доверять этим слухам, но… — пауза длинная и многообещающая, — говорят, что ты учила целоваться мальчиков седьмого класса.
— Че — чего?!
— Просто, чтобы ты знала, — добавила она, поняв выражение моего лица.
— Ага — а — а… — на большее меня не хватило. Я сделала попытку ещё что — то сказать, но закашлялась, а потом осталась сидеть с разинутым ртом. Объяснять, что мой первый трепетный поцелуй ещё в принципе не был никем сорван, не пристало такой самоуверенной девице как я. Не суть! Но как они даже могли предположить моё участие в совращении малолеток?! Конечно, во все времена жили оторвы, падкие на развлечения такого рода. И чего там было больше, скуки или комплекса учительницы, не знаю. Но я?! Но ко мне?! На меня напал ступор, и лицо полыхало до самого окончания разговора. Если они считали меня способной на роль растлительницы малолетних, то мои осоловелые глаза и пунцовые щеки доказали полнейшее раскаянье…
— Марина, есть ещё кое — что, — Гарила была неумолима, — и тут у меня есть сомнения, но лучше ведь, когда мы с тобой сами поговорим об этом, мы, которые тебя ценят и любят больше, чем кто — либо другой.
Как? Это не всё? А время на раздумье?
— Мы знаем, что ты продолжаешь поддерживать отношения с Р.А. И здесь возникает много разговоров и слухов. Ты знаешь, что на чужом несчастье счастья не построишь. У него семья и дети, ты же молодая и красивая девушка, у тебя вся жизнь впереди, он не пара тебе. Мы говорим тебе это, потому что никто другой тебе этого не скажет. Мы счастья тебе желаем и хотим, чтобы после школы ты училась. Ты, кстати, решила куда пойдёшь?
— Э — э — э…
Они не ждали моих ответов, они говорили и говорили, как в отрепетированной многажды сцене играют актёры и друзья. Я перестала понимать, о чём они говорят. Смотрела в окно на свинец моего настроения и повторяла, что это полная глупость, что такого просто не может быть! Ведь оправдаться нельзя никак, какие тут слова могут быть? Если их слова — от первого до последнего — полная глупость!
— … Р.А., без сомненья, очень умный и образованный человек, и мы понимаем тебя, твоё желание тянуться за подобными людьми. Ты много читаешь, а общаться из своего окружения тебе бывает просто не с кем. Но ты должна знать: ты всегда можешь подойти к нам с Тамарой Максимовной, мы выслушаем, посоветуем, не забывай об этом.
Мелькнула у меня мысль, всплеснув руками, оживленно вскричать: «О, кстати, об Р.А.: он мне посоветовал прочитать «Тропик Рака», как вы считаете?» Но я не успевала за сменой предлагаемых ими тем.
— … Мы с Мариной Гавриловной беспокоимся о тебе. В последнее время ты становишься слишком замкнутой и не желаешь думать о своём будущем, о своих родителях. Кстати, они в курсе твоих отношений с Р.А.? Как они смотрят на это?
— Ну ладно, — вроде бы смилостивилась Гарила, — есть ещё один вопрос, о котором мы бы хотели с тобой поговорить. Вова…
Тут мне представились чёрные рясы, капюшоны, надвинутые на лица, и морщинистые руки, перебирающие чётки. Тамарочка и Гарила уже не прокуроры, а инквизиторы: ещё слово, и меня приговорят к казни! Не выдержав, я усмехнулась.
— Здесь нет ничего смешного! — Гарила обиженно поджала губки на мою полуулыбку, в её глазах это, как последнее доказательство полной и окончательной вины.
— Вова любит тебя, и ты и мы об этом знаем, ну что ты ему голову крутишь, он же с ума по тебе сходит! А ты ни да, ни нет! Определись как — нибудь, скажи ему, что не хочешь с ним общаться.
Я наконец не выдержала и вспылила:
— Какие отношения! Какое общение! Вы вообще о чём? Если вы, зная меня, задаёте такие вопросы, значит, плохо меня знаете. А если не претендуете на всезнание, то не думаете же вы, что я буду говорить правду! Какой смысл в этих сплетнях? Какой вывод я должна сделать? Перестать видеть тех, кого я считаю своими друзьями?!
Со злости я запихнула набросок и карандаши под парту и, резко отодвинув стул, встала.
— Мариночка, у тебя нос вот тут на кончике серого цвета, давай покажу, — Тамара заговорила елейным голоском.
А я думала, что краснеть сильнее некуда! Они говорили со мной, пересказывали все эти слухи, глядя на меня, на мой нос, на мою красную, глупую, испачканную рожу и, наверное, усмехались! Я тут справедливо захожусь в праведном гневе, мечу молнии, а они хихикают, зрячие старые коровы! Нет, я не буду хлопать дверью, не доставлю этим вешалкам ещё и такого удовольствия. Я мило улыбаюсь Тамаре и таким же сладеньким голосом спрашиваю:
— Только на кончике? Хорошо, что вы сейчас это заметили, а то бы вышла из класса с грязным носом. Хотя, конечно, грязь на носу целоваться не помешает. А тот человек, который всё это рассказывает про меня, он не говорил, как это я и с семиклашками, и с Вовой, и с Р.А. успеваю?
Теперь можно и уходить. Много чего мне бы хотелось сказать им, но шум в ушах такой, что и думать не слышно, сердце колотится, как сумасшедший дятел, и главное желание — смыться и спрятать лицо, зарыться в подушку, свернуться клубочком, чтобы никто не видел, чтобы никого не слышать! Почему всё так? Так глупо, так неправильно, неправдоподобно…
Каблуки — наверное, гневно и угрожающе — вбивают в старый паркет моё настроение. По коридору иду до конца, потом вверх на третий, шестая спальня — вторая дверь от входа — приоткрыта. Влетаю и осматриваюсь. Вовка, как обычно, полулежит на кровати, кто — то из его одноклассников — против света не видно, кто именно — сидит за столом, Мишка ковыряется в шкафу.
— Вовка, сигареты есть? Пошли в сотый со мной!
Я хватаю его за руку и тащу к выходу. Хорошо, что он вопросов не задаёт, ждёт, наверное, сволочь, когда я сама расскажу.
Курить в ребячьем туалете стыдно, и я не бываю там, в отличие от любительницы экстрима Иринки. Но теперь мне хочется сделать гадость этим мымрам. Разве нельзя? Вот вам, пожалуйста, стою, курю, и поговорим теперь, зайдите прямо сейчас! Посмотрите, я с Вовой в ребячьем туалете!
Но никто не встретился нам по дороге туда, никто не заглянул, пока мы дымили, и на обратном пути тоже, как назло, дыхнуть оказалось не на кого. Мы вернулись, Вовка, душа — человек, попросил Мишку с Сашкой погулять немного и запер дверь за ними.
— Ну, Малыш, чего случилось?
Я вдруг как — то сдулась. что рассказывать, да и как о таком расскажешь? Я села с ним рядом и попыталась спрятаться у него под мышкой. Блин! Никогда так не делала раньше, снова начала краснеть и, хотя он ни шиша не видит, я глубже закопалась носом в его прокуренную куртку. Он обнял и прижал меня к себе.
— Обижают мою маленькую?
Как же классно, когда не задают идиотских вопросов, когда крепко держат сильные руки, пусть я становлюсь сентиментальной дурой, но это ли не любовь?! Я не хочу никого видеть, ни с кем говорить, пусть просто Вовка держит меня так всегда! Кстати, а почему он уже два года как влюблён в меня — и ни разу не обнял? Слова говорил, предлагал встречаться, конфеты дарил — зачем? Когда можно вот так, и всё — и гори оно синим пламенем!
Мы просидели так минут десять, потом спина заболела, и пришлось распрямиться. Сердце перестало раскалывать мою голову своими беспорядочными и слишком громкими ударами. Если бы это был роман, то я бы, наверное, ужасно побледнела в этот момент. Ну не важно, главное, что щеки гореть перестали и меня зазнобило немного. Захотелось сказать что — нибудь значимое, уже не в отместку Гариле и Тамаре, а для него, за то, что он есть и, несмотря ни на что, ни на какие мои отказы и шутки в его адрес, он всё ещё ждёт. Мне представилась лирическая мелодия, мои глаза крупным планом. Ой, лучше его. А ну этот крупный план, наш ракурс — это профиль.
— Вова, кажется, я люблю тебя?..
Дура, я сказала это с вопросительной интонацией. Дура, дура! Ни в одном романе признание не происходит так глупо! Идиотка последняя! Ну могла бы сказать: обожаю, не люблю, а обожаю, — прозвучало бы ни к чему не обязывающе. А потом непринуждённо так кинуться на шею и чмоки — чмоки во все щёки. Кто меня за язык тянул? И снова, хоть лёд на лицо клади. Бывают же дуры, навроде меня!
— Что?! — Он поражён, явно не ожидал и не подготовился. Только попробуй переспросить! Только переспроси меня! — Мне не показалось? Милая моя, я уже и не верил! Только не бери свои слова обратно, пожалуйста, и не говори, что мне показалось!
Он это сказал, и я растрогалась — в самое сердце, ё — моё! Я сидела, согнувшись и спрятав лицо в ладонях, не эстетично, но ведь мы одни. Небо, конечно, на нас смотрит, но оно без звёзд. Я попыталась, не меняя позы, принять более приглядное на вид положение. Если сейчас кто — нибудь войдёт, то придётся изображать смех и болтовню. Но если никто так и не помешает нашему уединению, то мы так и будем сидеть, как два идиота, и молчать. Сама — то я точно никуда не уйду!
Вовка берёт гитару, начинает перебирать струны и молчит. Нет, он правда милый! Мне интересно, о чём он может думать, я бы на его месте от любопытства умерла, задала бы кучу ненужных вопросов и обязательно принялась чего — нибудь советовать. А он просто ждёт, когда я сама буду говорить. Промолчу, так он и не станет пытать меня наводящими вопросами, побуждая к излишней откровенности.
В тринадцать лет Вова был хорошенький зрячий мальчик, обожал Есенина, но общался с подростками старше себя, юными уголовниками. Он уже курил и пробовал выпивать. Этакий лирический хулиган. За это я частенько над ним смеюсь. Ведь это не от честности душевной происходит, а, напротив, от слабости и желания оправдаться. Я об этом и ему говорила. Вовка сам пишет и косит под Есенина, кстати. Его стихи плохи, я и над этим тоже смеюсь часто. «Россия встанет вновь с колен! Ля — ля — ля — ля…» — к чему не нужный пафос? Ты, блин, мусор не бросай мимо урны, выучись и приноси пользу стране, а песенки ура — патриотичные пой по факту лично сделанного! Обижается.
Но есть у него и удачные вещи — это когда он о своих чувствах и впечатлениях говорит. Как — то в десятом классе после дискотеки я провожала его на третий, и он спел о своих ощущениях, когда потерял зрение. От одной его песни я разревелась как полная идиотка. Я — то всегда видела плохо, и чувства человека зрячего, вдруг, по ребячьей дурости, потерявшего всё, оказались слишком сильными для моего ограниченного понимания. Как, думала я, такое может быть, как в мире, который так разумно придумал Бог, на одного мальчика могло обрушиться небо… Ещё он рассказал, как узнал, что его папа ему не родной отец. Я думала, что такое может быть только в мексиканских сериалах. Он рассказывал про законы улицы, и я принимала за чистую монету слова пацана, не умеющего быть счастливым. А Вова, за многие годы впервые встретив, наконец, слушателя по душе, продолжал рушить мои представления о хотя бы относительной гармонии мира.
Я слишком, наверное, сгущаю краски, но в те дни меня как подменили. С неделю я ходила будто во сне, не понимая, что происходит и что мне, собственно, делать. Как помочь ему, ведь нужны дела, поступки, просто выслушать и посочувствовать любой дурак может. И как он мог не влюбиться в меня после этого? И как же часто повторяется эта история на радио «Шансон». Банальность — и со мной! Дел и поступков, увы, не получилось. Но у меня появился друг, возникли долгожданные искренние отношения — ну или мне так в ту пору казалось. Одно огорчало: делать Вова ничего не хотел, не собирался приобщаться к прекрасному, доброму, книжному, человечному миру, созданному идеей и словом Божьим. Миру, в котором всё подчинено разуму и логике. Вышло совсем наоборот: не я его отучила курить и выпивать, а он меня приобщил к радостям плохих пацанов, научил дурные привычки скрывать и считать их нормальными. Может, просто совпало, может, зря я собственные слабости приписываю другому человеку, но случилось именно так.
За истекшие два года мало что изменилось. Я научилась жить с новым пониманием действительности, новым, но по — прежнему весьма далёким от постижения истины. Впрочем, откуда в спрятавшейся от жизни шараге взяться полноте этого постижения? Мне теперь кажется, образ правильной девочки, льющей слезы по его судьбине, был близок Вовке и давно им ожидаем. Как я в мечтах представляла себе умного, доброго, сильного, спасающего меня от всех детских бед рыцаря, так, наверное, и он, опускаясь — см. пьесу Горького — на дно, представлял себе ангела — спасителя в юбке. Я, конечно, отдавала себе отчёт, что не совсем подхожу на эту роль, но, видно, за неимением лучшего, Вова был согласен и на меня. Вопрос в том, можно ли это считать везением?! Я же так и продолжаю мечтать, наделяя своего героя новыми благородными качествами, а нашу долгожданную встречу — новыми романтическими подробностями…
Вова продолжал наигрывать, когда раздался звонок на полдник. Я наконец успокоилась. Случившееся сегодня было надуманно и нечестно, всё ложь. Я бы, наверное, не так возмущалась, не будь подозрения Гарилы и Тамары искажённой трактовкой действительно происшедших событий. И тогда ещё, когда я чмокнула расстроившегося Дениса в щёчку, у меня уже возникло ощущение, что это не лучший способ утешить беспокойного ребёнка. И когда я названивала, а потом приезжала в гости к Эстетику и мы часами разговаривали — точнее, он говорил, а я, раскрыв рот, внимала — о книгах, об умении быть честным хотя бы с самим собой, о понимании жизни и о культуре древних цивилизаций, тогда уже где — то на краешке моего сознания гнездилось чувство, что есть в этом что — то неправильное. И даже когда ревела на плече у Вовки в десятом классе, я не просто отдавалась чувствам, а знала, что это лучший выход из дурацкой ситуации, что правильно жалеть человека, в подобной ситуации оказавшегося, а наилучшим показателем женского сострадания являются, конечно, слёзы. Мысль о том, что я могу быть настолько подлой и лживой, сформулированная другими столь бестактно, меня возмутила. Не должно быть два сознания у человека: одно чувствующее и действующее, а другое созерцающее и пожимающее плечами.
Мне стало совсем грустно, и, сказав Вове «Пока», я поплелась в четырнадцатую.
Моё отсутствие на домашнем задании не показалось Гариле демонстрацией неуважения, и меня никто не беспокоил до самого ужина. Ворочаться в джинсах на смятом покрывале — не самое большое удовольствие. Комкать тощую подушку, прижимаясь к ней то правой, то левой щекой, можно без напряга не больше десяти минут. И первое, и второе действа быстро надоели. Театрально вздохнув и закатив при этом глаза к потолку, я, наконец, поднялась. Меня давно ждали «Идиот» и «Анна Каренина». Посомневавшись секунду, я выбрала Достоевского. Розетка и магнитофон рядом с моей кроватью, и я включила первую кассету…
Не буду рассказывать, как князь Мышкин вошёл в моё сердце, как безостановочно я с вечера и до семи утра слушала этот роман, как я, чтобы не мешать засыпающим девчонкам, не имея наушников, засовывала магнитофон под одеяло, убавив звук до минимума. Я вспотела, руки и ноги отекли, но не могла отодвинуть ухо от динамика, и слушала, глотая слезы. Чего стоят мои переживания, когда я не так чиста, как он! Какое значение имеют слова и мысли недобрых людей, когда суждения и размышления князя не принимаются окружением! И почему так случилось именно с ним, когда с другими всё в порядке? Разве можно с кем — либо и о чём — либо говорить, спокойно жить и как — то при этом улыбаться, совершать поступки, зная о существовании князя Мышкина?
Под впечатлением от книги и после ночи без сна я так и промолчала до третьего урока, а после, сославшись на плохое самочувствие, умотала досыпать. То ли выглядела я, скажем, не вполне обычно, то ли ещё почему, но Гарила с Тамарой больше не доставали меня разговорами, да и вообще вели себя на редкость лояльно ко всем моим выкидонам.
Сознание моё похоже на разбитое витражное окно, лишь чудом не рассыпающееся на тысячи осколков. Ни оторваться от бесконечного самосозерцания, ни разглядеть важного в цветном хаосе чувств и мыслей — невозможно. На мне пиджак и длинная юбка, волосы зачёсаны в хвост, я часами безостановочно рисую, я даже на уроках периодически отвечаю. Только это не то… Всё не то!
Мой первый поцелуй взасос уже случился. Не романтично, не как в любовных романах, и всё — таки он случился. Кстати, ничего особенного! Разве что я стала больше курить. Мир не прекратил своё существование после того, как я познакомилась с Бедным рыцарем, что казалось мне удивительным и невозможным. Неопределённого цвета паркет, блеклые стены и люди, люди, люди! Куда от них, от этого безликого однообразия скрыться? Карандаши и краски не спасают. Я не могу читать другие книги. Взялась за «Каренину» и уснула минут через двадцать после начала чтения, да и потом раз пять ещё засыпала.
Вечерами переодеваюсь в джинсы и кроссовки и сижу с Вовкой, обнявшись. И вся дневная кутерьма, и полуночные посиделки, и разговоры, разговоры, разговоры… Когда я смеюсь, то кажусь себе Настасьей Филипповной, когда плачу — Аглаей. И то и другое — ложь. Осень гораздо милосерднее старости, потому что она проходит, и возвращается рано или поздно надежда, а плачущая душа увядает безвозвратно. Я больше не могу смотреть в окно и мечтать о свободе. Беру куртку и ухожу из царства серого кирпича. Дождь застаёт меня на полпути к Клязьме, но я не сворачиваю. Бежать под дождем, по вдруг ставшему чёрным и зеркальным асфальту — взять охапку мокрых, ставших ярче жёлто — рыжих кленовых листьев — дышать ветром!.. Все попрятались по домам, кому охота мокнуть и мёрзнуть? Меня никто не видит. Я бегу, бросаю перед собой листву и улыбаюсь. Над рекой сломанный мостик, сажусь, задыхаясь, и разглаживаю поверхность своих ощущений для будущего смешения красок. Я никогда бы не осмелилась даже предположить такого разнообразия цвета! Фантазируй, рисуй, сочиняй нечто, как тебе кажется, новое — и всё равно ты в лучшем случае только прикоснёшься к краешку многообразия Божьего мира, не сумев передать всей его красоты, неожиданного сочетания, поражающего безумия форм и оттенков.
Глубокие и густые тёмно — серые тучи по краям опоясаны ярко — белой полоской облаков, будто кружева нижней юбки выбились из — под бального платья. Напоенный влагой, осенний пейзаж завораживает перенасыщенностью красок. Нет выжигающего любое разнообразие солнца, не терпящего даже намёка на индивидуальный окрас. Контуры и изгибы предметов чётко выведены умелой рукой. Какими красками, Господь, ты создавал мир, какой тончайшей кистью его вырисовывал?! Молитва рождается без участия моего сознания. Слова, которые нужно подбирать и складывать в четкие осмысленные предложения льются потоком, перемежаясь с картинками воспоминаний, обрывками ощущений. Глядя в пасмурное небо я открываю свое сердце, обножаю закоулки чувств, транслирую на прямую все свои страхи, надежды, переживания. И по мере освобождения от тяготящих эмоций мое сердце и душу наполняет чувство радостной сопричастности, Бог наблюдает за мной, он слышет меня и улыбается. я ощущаю абсолютную гормонию с окружающей природой и в бложенстве провожу минуты, часы в неподвижности.
Моё сознание далее не способно вмещать эмоции, запас восклицательных междометий кончился, я, наконец, замёрзла в мокрой одежде…
Проболеть неделю в классе седьмом или восьмом — страшнее ничего вообразить было нельзя. Но в двенадцатом классе, когда считаешь себя слишком умной и взрослой для этих стен, когда другого легального способа сделать учителям ручкой и, дружелюбно улыбаясь, отбыть домой попросту нет… «О, как я сожалею, что приходится из — за болезни пропускать учёбу! О, мои сожаления, но иначе никак. Бай!» Приходится, грустно улыбаясь медсестре, объяснять, что может, это и ничего такого, но всё время мнится, что холодно, знобит, а ребят заражать… Я доеду сама, вы не беспокойтесь, какие пустяки, дорогу — наизусть с закрытыми глазами пройду… А дома ждут моя кроватка, мой медвежонок, мама, папа и телевизор — все соскучились по мне. И я еду, еду — часами в электричках, на вокзалах с баулами в руках, с температурой тридцать восемь. И если даже я проболею всего дня четыре, то не возвращаться же в школу посреди недели — так что минимум дней десять с выходными включительно будут мои!
Я еду… еду… Жаль только, шарф в этот раз не прихватила, действительно как — то холодно. Ну да ладно! В вагоне согреюсь. Домой ведь еду. Вокруг — резкие, сшибающие с ног запахи и звуки. Выпадаю из потока, спотыкаюсь и налетаю на людей. Меня несколько раз обматерили, а какой — то парень поймал за плечи, удержав от неизящного падения.
— Осторожно, малышка!
С этого можно было бы начать роман, но красные вспышки всё чаще мешают сосредоточиться на дороге. Я хочу лечь, мягкий вагон и место у окна — предел мечтаний, на четыре часа забыться, вытянуть ноги, приклонить голову и спать. И мне везёт: электричка отапливается и вагон не гремящий. Это меня папа научил: каждый чётный не гремит, и я выбрала четвёртый с головы поезда, и место у окна. Но я всё же не могу согреться. Пытаюсь расслабиться, прислоняюсь к окну и дремлю. Люберцы, Воскресенск, Луховицы… далее со всеми остановками, кроме платформы сто какой — то там километр… Вдруг резкий удар, где — то в районе моего уха. Я подпрыгиваю, проснувшись. В испуге озираюсь и хватаюсь руками за голову, не веря ещё, что обошлось без ушибов. Снова удар, и на этот раз визг и звук разбившегося окна.
— Камни бросают, сволочи!
Сказавшая это женщина встала, сняла сумку и вышла в другой вагон. Минут через пятнадцать б;льшая часть наших пассажиров переместилась в более тёплые края. А мы, кучка зимних блеклых птиц, нахохлившись и втянув головы в плечи, остались. Ветер со свистом гулял по вагону, и не спасали работающие печки под лавками. «Мне ещё повезло», — думала я, обнявшись со своей сумкой. Брошенный камень ударил как раз между окон, не попав в меня и не осыпав дождём из стекла. Мне вдруг стало страшно, я знала, что в другие вагоны нет смысла переходить, потому что мест свободных уже не было, люди возвращались, не желая стоять, пусть даже и в тепле, ближайший час. Я еду, папа, встречай меня, твоя замёрзшая и больная дочка едет… Милый князь, ты тоже мёрз в русских поездах, но переносил это более стоически, чем я.
А дома меня ждут. Когда шли от вокзала пешком, папа надел на меня свою куртку и кепку, и мы почти бежали всю дорогу, пока я не начала задыхаться. Мама напекла блинов и, переодевшись в халат и тапочки, я уселась поскорей за стол. У меня не оставалось сил больше ни на что, даже на стакан тёплого молока я смотрела с тоской.
— Чего не ешь?
Мама встала надо мной, а у меня, от невозможности что — либо сказать, хлынули слёзы.
— Что молчишь? Случилось что — нибудь?
После недолгой паузы мама, вдруг испугавшись новой мысли, с гневом в голосе спросила:
— Ты случайно не беременна?
Ну это уже перебор! Я ещё девушка! Чего вы все, сговорились, что ли?!
Я разомкнула губы и улыбнулась:
— Это даже не смешно… Я, кажется, просто заболела.
Температура держалась дня два. Папа принёс новые книжки из библиотеки. Ещё меня ждал давно припасённый лист ватмана. И я кайфовала, наслаждаясь одиночеством. На этот раз Татьяна Николаевна приготовила для меня семь романов Дрюона — лёгкое чтиво, впрочем после Достоевского почти любая книжка покажется лёгким чтивом. С другой стороны, это и не последняя чушь, в чтении которой стыдно признаваться. Помню, когда папа в первый раз привёл меня в библиотеку, нас встретила милая улыбчивая старушка. Она выбрала самые лучшие сказки для дочки своего любимого читателя. И всегда выбирала всё самое лучшее. С тех пор прошло почти пятнадцать лет, а Татьяна Николаевна всё с той же доброй улыбкой встречает меня, звонит, когда появляются новинки, могущие заинтересовать, передаёт через папу приветы и книги, когда я в интернате. Библиотека не богата, но мне как — то всегда находилось, что почитать.
Дома я всегда отдыхаю от людей, от лишней болтовни, от незатейливых, но почему — то по большей части злых мыслей. Дома я впадаю в своего рода анабиоз, в эмоциональную спячку — и мне становится хорошо. Уже к среде я прихожу в себя. В моей голове созревает очередной план перестановок мебели в комнате. Вечером выкладываю идею папе, и он от души матерится. Похоже, он не в восторге, что в моей спальне ему опять придётся передвигать шкаф, стол, кровать и прочую мебель. Этот процесс случается с периодичностью три раза в год. Тогда я привычно начинаю ныть: «Ну, па, ну пожалуйста! Посмотри, как будет здорово, если шкаф передвинуть на другую сторону, а стол наоборот, и ещё ты давно обещал сделать полку для книг. Принесёшь полку и, если передвинуть стол, то её как раз можно будет над ним повесить. Ну здорово ведь?» Папа опять ругается: «Какого хрена двигать! Тут не получится! Кровать придётся вообще из комнаты выносить — дури много! И вообще, как ты себе это представляешь — я что, один это всё таскать должен?!» Зря он меня спросил: ответы у меня всегда найдутся… На следующий день, в четверг вечером, он пришёл с работы с Иванычем, и все необходимые изменения были осуществлены. Папа даже полочку для книг принёс, которую уже несколько месяцев обещал смастерить. Теперь у меня приятные заботы: расставить книги и фотографии, разложить игрушки в новой последовательности — я заново перебираю старые журналы, наброски, дневники, рассортировывая их по ящикам. Каждый раз, заходя в комнату, я осматриваю её и радуюсь переменам, будто вместе с перестановкой в спальне я навела порядок в собственной голове. Папе и маме, как бы они поначалу ни ругались, тоже нравится. Когда всё было сделано, папа благодушно сказал: «Ну, в принципе, неплохо». А на следующий день вечером, зайдя ко мне, бросил: «Да, так лучше».
Следующим шагом к обновлению был долгий спор с мамой на тему «Хочу стричься!» Мама сначала пыталась образумить меня восклицаниями: «У тебя прекрасные волосы! Такую косу не отрастишь больше! Тебе очень идёт с длинными прямыми волосами!» Потом в ход пошли угрозы и запугивания: «На кого ты будешь похожа? Тебе не пойдёт! Ты будешь как все!» И, наконец, прямой запрет: «Денег не дам. У меня нет времени с тобой ходить»…
Выходя из парикмахерской, подстриженная под мальчишку, с густой падающей на глаза чёлкой, с подбритыми висками и непривычно голой шеей, я улыбаюсь. Мне хочется подпрыгнуть и взлететь.
Теперь самое главное: надо совершить необходимые обновления в своей душе и навести порядок в мыслях, главное — составить подробно расписанный план на ближайший год. И чётко ему следовать, по дням отмечая, что сделано и что предстоит ещё сделать.
Двенадцатый класс. Мне уже восемнадцать лет. До окончания школы осталось всего восемь месяцев. Куда я пойду учиться? А главное — на кого? У меня пятёрки по литературе, истории, алгебре и геометрии, я люблю рисовать и читать стихи со сцены, и… — в общем — то и всё. Не густо!
Вариант первый. Что, если я пойду на журналистику? Грамотность, конечно, подводит, четыре пишем два в уме, но за восемь месяцев непрерывных занятий, до уровня провинциального или социального московского вуза можно и подтянуть. Только вопрос: хочу ли я носиться с блокнотиком и ручкой — в моём случае это с диктофоном, прибором и грифелем — за теми, кого потребуется интервьюировать? Да их я просто не увижу или не узнаю! Я представила себя бегающей среди коллег с вопросом: «А звезда — это вон тот или вон тот? Простите, не подскажете, где тут звезда, для которой у меня заготовлен вопросец?» М — да, незадача… Зато костюмчик молодой перспективной журналистки видится мне совершенно определённо: во — первых, лимонно — жёлтая рубашка, или белая, или небесно — голубая… — в гардеробе у перспективной журналистки должно быть несколько шикарных рубашечек. Во — вторых, чёрный узкий галстук. В — третьих, высокие лакированные сапоги — где — то в подсознании звучит мамино предостережение: «Вмиг носы посбиваешь», но у меня готово возражение: к тому времени я научусь ходить аккуратно. И наконец, узкая юбка — карандаш до колена, тоже чёрная, и длинное по фигуре пальто, скажем, универсального песочного цвета. Вот это да! Красотка! Отпад! Волосы в живописном беспорядке — точнее, во французской причёске «ветерок», — здоровый румянец на щёчках, блеск чуть раскосых глаз, то — сё… Да эти интервьюируемые сами должны ко мне в очередь становиться!
А могу и не гоняться по полям за сверкающими пятками респондента, на ходу отпинывая слишком уж резвых конкурентов. Смогу, наверное, писать аналитические статьи, работать обозревателем, экспертом. Аналитика у меня, пожалуй, и получилась бы, но… Легко представляю себя с кипой «зрячих» книг, которые за ночь надо проанализировать, чтобы к утру накропать отзыв. «Ма, ну ма, почитай! А то мне думать не над чем!» — ною я и тяну маму за локоть…
Или вот ещё образ: огромный зал заседаний, длинные столы под зелёным сукном… Нет, почему в моём воображении они смахивают на бильярдные столы, не надо зелёного сукна, простые деревянные гладкие поверхности, сдержанно и с достоинством — здесь люди думают о серьёзных вещах, а не шары гоняют. На столах перед каждым заседающим разложены листы бумаги. Один деятель записывает за мной, а не выводит забавные рожицы. Другой, хотя сложил руки на животе, вовсе не спит, а просто углубился в навеянными моей речью мысли о государственном, о самом важном. Третий, нервничая, потирает переносицу… Я в строгом элегантном костюме стою за… — ну за стойкой такой, не знаю как называется, за которыми стоят докладчики — я провожу параллели, делаю, одним словом, аналитический доклад, который, разумеется, силой моей мысли приводит всех в восторг. Потом рождается интересный научный спор, я с блеском отметаю все возражения и под аплодисменты раскланиваюсь.
Аналитика — уже теплее, думаем дальше. Минуты славы — дело хорошее, но за преподавание больших денег не платят, я же хочу не только творить разумное, доброе и вечное, но ещё и разбогатеть. Вряд ли мои статьи и речи будут расхватывать ещё до того, как я их напишу и произнесу, а чтобы сделать себе имя, потребуется порядочное время. Сначала — сделать имя, потом уж позволять себе выпендриваться: «Ну что вы, за кого вы меня принимаете? Вот другое издательство — там видно будет, какое именно — предлагает за каждую строчку в пять раз больше вас, и то я сомневаюсь». Шик! Только до этих приятных мгновений ещё надо дожить, с голоду не умереть. А если подрабатывать, халтурить — в сфере преподавания? Нет, халтурить я, разумеется, не буду! Опять же за преподавание хорошо не платят…
Итак, журналистика и всё связанное с ней как профессиональное будущее мне не годится. В перспективе я могла бы — я не гордая — работать в нашей шараге училкой по литературе. Но, простите, одной литературой не прокормишься, а препод по русскому из меня уж точно нулевой, даже если успею до экзаменов подтянуть язык. Да и должно быть скучно преподавать в шараге!
Вариант второй — поступать на исторический. Сразу — нет! Слишком скучно. Какой смысл копаться в архивах? Другие, значит, будут строить настоящее и будущее, а я буду до скончания дней рыться в старье?
Третий путь — юриспруденция. Сегодня юристов столько же, сколько психологов, то есть, как собак нерезаных Юристом не буду из вредности. Нет, конечно, та мысль, чтобы везде, куда бы ни ступила моя нога, сеять справедливость, — эта мысль по мне. Обожаю непафосную справедливость! Опять же облачение в строгий элегантный костюм светло — серых тонов — только, чтобы не показалось слишком по — старушечьи, лучше в бледно — розовую полосочку, в сочетании с розовой шёлковой блузкой, у которой воротник хомутом выглядывает из v — образного выреза пиджака. После блистательно выигранного в суде очередного дела, я бы лёгким изящным движением скидывала пиджачок, и тогда тонкая ткань блузки эффектно обрисовала бы все мои пленительные изгибы… Так… пора романов читать поменьше. Нет, ну светлые волосы — к тому времени отрастут снова — зачесаны в пучок, очки в тонкой оправе — я, правда, не ношу очков, это так, для имиджу… Ну ещё изысканный маникюр и шпильки. Вау, ай да я! Конечно, моё красноречие и природная тяга к справедливости, мой талант понимать прочитанное — это ведь не каждому дано! — помогли бы мне сделать карьеру адвоката. Опять же у адвоката есть шанс заработать много денег…
Ладно, оставляю юриспруденцию как запасной вариант.
Про политологию я вообще ничего не знаю, кроме того, что там так же, как на юридический, нужно сдавать историю. Пойти по принципу «ни бум — бум, заодно и выучу»?
А в психологии — тоже, конечно, интересная специальность — равно как и в социологии, много не заработаешь. Так что они тоже отпадают.
Ещё один вариант профессиональной стези — нечто связанное с экономикой. Здесь надо быть простым реалистом: я не готова пять раз в день говорить преподавателям: «Я с доски не вижу — прочитайте, пожалуйста, чего вы там написали». Хотя эта проблема встанет, конечно, не только при изучении цифири в экономических дисциплинах, но всё же в гуманитарных специальностях надеюсь этого будит меньше. Разве что закончить не вуз, а какие — нибудь курсы? Пригодится. Сначала поступлю, а после подумаю и об этом.
Ещё есть вариант: делать то, от чего я действительно получаю огромное удовольствие, то, чем я живу, а не просто на что расходую время. Но от сочетания слов «слепая художница» я внутренне сжимаюсь. Ненужное никому, абсурдное, даже в чём — то комичное сочетание! Я буду рисовать всегда, но смогу ли сделать карьеру художницы? Увы! И потом, это как с умением владеть словом: если у тебя есть талант и писательское призвание, то зачем изучать в институте, какие виды стихосложения бывают и чем отличаются историзмы от архаизмов. Рисовать с натуры я и пытаться не буду, всё равно не получится, а начинающие художники все скачут с мольбертами и копируют всё подряд, зарабатывая себе имя и копеечку, заодно набивая руку.
На мгновение приходит мысль о писательстве. И я опять тяжко вздыхаю. Приятно, конечно, получить Нобелевскую премию за какое — нибудь гениальнейшее произведение, написанное кровью и в слезах — других премий, к сожалению, не знаю. Лауреат! Перед глазами сразу встаёт образ худого мужчины с огромным, как бы орлиным носом, печальными светлыми или лучше пронзительными тёмными глазами, длинными тёмными волосами, с пером в руке. Увы, мужчиной мне не довелось родиться. Часто моргаю и пытаюсь вообразить женщину — писательницу, какой я могла бы стать: почему — то выходит полусумасшедшая старушка с белым пучком или, пожалуй, с длинной толстой косой абсолютно седых волос, с длинной сигаретой в мундштуке, внимательными и добрыми глазами и в элегантном платье. А почему бы и нет? Но буду честна: мне ещё не попадалась достойной Нобелевской премии книга, вышедшая из — под пера такой старухи. Да и мои детские попытки стихосложения были просто ужасны: «Я стою одна, в небе сияет луна, Смотрю на неё и мечтаю, И где мой любимый не знаю». Это в период увлечённости поэзией. А вот над идеальным романом я трудилась долго, и до сих пор, когда беру его в руки и перечитываю, ржу самым неприличным образом: золотые волосы моей героини золотым — опять же — водопадом спускались до самых колен… — и как ей, наверное, сидеть — то неудобно было! Её сверкающие изумруды глаз смотрят мечтательно, её пухлые губки как бутоны роз нежны, жемчужные зубки… — ну а каким же, как не жемчужными, быть зубкам? Описание блеска волос и очередного наряда героини для меня было куда как интереснее, чем сюжет романа. Перечитывая своё творение, я уже давно для себя решила: не всякий любитель музыки является хорошим музыкантом, а любитель почитать — писателем. Как это не прискорбно.
Другое дело актерское мастерство. Я — Джульетта, я — леди Макбет… В волнении пересекаю сцену, меняю наряды, оттенками своего голоса привожу в трепет зрителей. Бесконечные репетиции и, наконец, выступление, как заключительные победоносные аккорды в симфонии… Ослепительная сцена, гастроли, шикарные отели… Я снисходительно улыбаюсь фото — и тележурналистам… Здесь мои рассуждения расплываются, а неясные самой эмоции прячутся в полуулыбке. Откуда — то издалека остатки здравомыслия напоминают: «Слепых актрис не бывает». А я буду! Я не слепая, а слабовидящая! Конечно, на телевидение и в кино — с моим косоглазием — дорога закрыта, но на сцену театра — простите! Моего недостатка зритель из зала не заметит. А как у нас с экзаменами в театральное? Ни голоса, ни слуха, ни умения танцевать, нужных на экзаменах, у меня, увы, нет. Но дело поправимое: до поступления — целых восемь месяцев! Я всему научусь, главное не тратить время зазря! А если провалюсь, и надо мной смеяться все будут? Но можно никому не рассказывать!
Прочь сомнения! Если и делать что — нибудь в жизни, то только то, чему её можно посвятить всю! А если не попытаться, будешь потом жалеть: выпала однажды возможность, а я, дура, испугалась попробовать. И даже если не выйдет в актрисы, карьера адвоката никуда не денется.
Итак, мой план.
Во — первых, зарядка. Обязательно каждый день делать зарядку. Зачем? Чтобы иметь мало — мальскую физическую подготовку. Да и соблюдение распорядка дня само по себе дисциплинирует. И костюм джульетты и молодого перспективного адвоката, журналиста на подтянутой фигуре смотреться куда как привлекательней будит.
Во — вторых, надо всё узнать про поступление в театральный. Какой — нибудь там институт искусств меня мало интересует, а вот Щукинское или Щепкинское училища… Зачем размениваться? Полумеры — это для неудачников! Да и Олег Меньшиков, например, Щепкинское заканчивал.
В — третьих, репетиции и подготовка в целом. Надо договориться с Антоном Александровичем, чтобы он позанимался со мной пением. И с Натальей Александровной — научиться хотя бы вальс танцевать.
В — четвертых, ещё надо полностью бросить курить. Говорят, это вредит голосу, а мои голосовые связки и так особенной силой не отличаются.
В — пятых, научиться ходить на высоких шпильках…
Выздоровевшая и обновлённая, я возвращаюсь в школу. Ахи, охи, как ты подстриглась! Боже мой, а мы тебя не узнали! Как тебе идёт, только волосы жалко.
Что мне до ваших досужих мнений? У меня есть план, я теперь знаю, чего хочу.
Вовка ждал меня. Мы в классе одни. Сейчас около десяти вечера, и воспитатели уже разошлись по домам. Я сижу на парте и обнимаю ногами стоящего передо мной Вовку.
— У тебя потрясающая талия, — говорит он.
Тоже мне открытие. Принимаю его комплимент равнодушно, хотя лучше пусть восхищается, чем перестанет замечать привычное.
— А если я тебя сейчас уложу и изнасилую прямо здесь?
«Может ведь», — думаю я и улыбаюсь.
— Попробуй.
Он мнется, целует меня в шею и шепчет:
— Нет, не так, я не хочу, чтобы первый раз был таким.
Многие девчонки из нашей школы теряли девственность на партах. А я хочу так? Нет, я хочу стать актрисой!
— Вов! Куда ты после школы? Думал уже?
Кого я спрашиваю? Ему ещё почти два года можно не париться, если, конечно, за пьянку не выгонят. Да и с его — то успехами в учёбе — пробовать в вуз?..
— Не думал ещё.
Кто бы сомневался.
— Ну так подумай.
— Ну, когда я закончу школу, ты уже поступишь в институт, я женюсь на тебе, перееду жить к вам в квартиру. Познакомлюсь с твоей матушкой, она меня плюшками будет кормить…
— Не тупи! Я серьёзно спрашиваю.
— Могу писать песни и лабать их под гитару. Я прославлюсь! У меня, конечно, будет множество поклонниц, так что тебе придётся постараться, чтобы продолжать мне нравиться. Ладно, ты сильно не нервничай: я тебя всё равно любить буду — по старой памяти!
Заманчиво! Сразу восстала картина: вот я, уставшая, одинокая и холодная, в стареньком пальтишке — но, конечно, весьма идущем мне и элегантном — возвращаюсь поздним вечером с работы, тащусь по заснеженным улицам, злобный ветер порывами бросает в лицо сиреневый в свете фонаря град колких снежинок. По пути захожу в магазин, на свои кровные закупаю продукты и с тяжеленной сумкой, с терзающей мыслью «сразу лечь не получится, ещё ужин готовить», поднимаюсь по недостойным моего светлого образа ступенькам в грязном подъезде старого дома… А дома — он. Пьяный, шатаясь, подходит и, не удержав равновесия, падает прямо на меня и сумки. Дыша жуткой смесью алкоголя и сигарет, бормочет: «Не ругайся, дорогая, мы тут… по чуть — чуть… Я всё равно люблю тебя». Я отодвигаю его, молча прохожу на кухню, а он, валясь на коврик в прихожей, с надрывом кричит: «Всё равно люблю тебя — по старой памяти!»
Мне становится не по себе. Я выскальзываю из его объятий и делаю вид, что ищу нечто в парте. Хочу поскорей закруглить свидание:
— Ну ладно, давай расходиться: мне ещё домашку доделывать…
Становится грустно и даже, пожалуй, тоскливо. Есть в моих мыслях о Вове что — то нечестное. Я, наверное, слишком пугаю себя неслучившимся, а потому превращаю собственные страхи перед будущим в чужие недостатки и награждаю ими ни в чём не повинного человека. Чтобы сгладить возникшую неловкость, я обнимаю и целую его. Всё — таки здорово просто обниматься и целоваться! Первые несколько минут испытываешь напряжение, удовольствия никакого, но потом… Ловлю осколки прыгающих мыслей: «Кто — нибудь зайдёт… Ой, он положил руку на мою грудь… Интересно, как она ему… Я ведь хотела перечитать параграф по истории…» Наконец время перестаёт существовать. Хотя, наверное, это противоестественно — так терять голову. Ведь ну ничего же не остаётся! А я, а я?.. Перестаю контролировать себя. А что может быть хуже, чем потерять самоконтроль? Через двадцать минут нежностей я уже не личность, его губы отрываются — и ощущение пустоты, незаконченности меня просто раздавливает…
Оглушённая, я возвращаюсь в четырнадцатую и, плюхнувшись на кровать, начинаю консультироваться у Иринки. Она спокойно объясняет мне, что это я возбуждаюсь таким образом. Вот она с пол — оборота заводится. Девчонкам — то что, а вот парням не кончать — вредно. И мне становится жаль Вовку: возвращаясь с наших свиданий каждый вечер не кончивший, он лежит и мучается у себя в спальне. Мысли о том, как он снова меня обнимет, куда и как будет целовать, изводит меня на уроках. Я сбегаю с массажа, зная, что у его класса физра, и всё время, пока длится урок, запершись в его комнате, мы обнимаемся на кровати. В какой — то момент я начинаю понимать, к чему должны привести наши посиделки. Моё тело, в отличие от соображения, уже давно готово и хочет. Кошмар! На прогулке мы с Иркой обсуждаем все подробности, как было у неё в первый раз, и в моем случае — где лучше? Приходим к выводу: у него дома на дне рождения — будет самое оно.
Скоро месяц, как мы считаемся признанной парой. Месяц, как я перестала рассуждать и поступать разумно. У нас нет будущего, я это чувствую, и он это понимает. Есть — лишение девственности как самоцель, доказательство себе и миру, что преданность всегда должна быть вознаграждена. И было бы из — за чего переживать! Ведь из старшеклассниц только я да Лёнка ходим всё в старых девах. Пора, давно пора. И Вовка не лучше и не хуже других. И я ведь определённо испытываю к нему какие — то чувства. И всё же так неправильно. Повторяю как заведенная на все его попытки заменить подготовку «домашки» на поцелуи и обжималки: «Так неправильно». Качаю головой при звяканье стаканов и произнесении тостов после отбоя: «Так неправильно». И всё же каждую минуту я стремлюсь к его рукам, губам, голосу. Жму прослушиваемую книжку на паузу, мечтаю. Но в фантазиях нет места для моего союза с Вовкой, есть только ощущения от его прикосновений, есть его непонятная любовь — и сцены, в которых при всём моём воображении реальные мы с ним никак не смогли бы побывать. И это тоже неправильно!
После ужина уже темно, фонари светят там, где и должны светить, там, где стоят последние лет двадцать. Нас с десяток человек: из нашего класса — я, Иринка и Шурик, все остальные из Вовкиного. Вовка смеётся, пытаясь сгрести меня в охапку. Мы пристроились на двух брёвнах под горкой, в нескольких шагах впереди серебрящаяся гладь реки. Пара часов у нас ещё есть. Ребята разжигают костёр, девчонки поджаривают взятый с ужина хлеб, делится на всех пиво…
Обсуждаем близящиеся осенние каникулы, Вовкину днюху, курим. Я помню, что собиралась завязать, но все курят. Ладно, ещё целых восемь месяцев впереди, успею. Мысль о том, что всё никак не получается бросить, сильно расстраивает меня. Неудержимое желание перестать болтать ни о чём и броситься к Вовке начинает сильно напрягать. Я хочу быть свободной от привычек и людей! Гадостное чувство предательства мучает совесть. От осознания этого становится ещё гаже, и я отворачиваюсь ото всех.
— Мариш, ты чего?
— Она решила меня бросить! — заявляет Вова.
Шурик смеется:
— Ты так спокойно об этом говоришь? Давай выпьем этого прекрасного тёмного, как ночь, пивасика за то, чтобы никто никого не бросал!
Они чокаются бутылками, а Лёна замечает:
— Ты же не вещь, чтобы тебя бросали. И Маринка вроде вполне довольна.
Лёна не одобряет меня: Вовка ей не нравится, хотя я вообще слабо представляю парня, который мог бы завоевать её сердце. Она считает, что с тех пор, когда мы начали встречаться, у меня несчастный вид.
Иринка раздала первую партию поджарившегося хлеба и проворчала:
— Оставьте вы Маринку в покое, закусывайте лучше.
Сегодня мне даже шутить со всеми не хочется. Я пью пиво, мысли, мешаясь с алкоголем, плавно перетекают в пламя костра, оставляя лишь ощущение мути и тепла. Я курю и смотрю в поглощающую бездну реки. В мире существуют лишь чёрный и мёртвый белый цвет. Мёрзну, несмотря на Вовкины руки вокруг меня и его тело сзади. В голове проясняется, и я снова потягиваю из горлышка холодную горькую жижу, а от оранжевого потрескивания сразу теплеет на душе. Не тяну я ни на безвольную Сонечку, ни на Катерину Ивановну, мечущуюся меж Митькой и Иваном. В любви не должно быть желания переделать, в любви не боятся отдать всё. Я льну к Вовке и замираю. Вот так хорошо. Пусть это мгновение останется вне времени.
Лёна забавно пьёт: она терпеть не может на запах никакого алкоголя, поэтому, одной рукой зажимая нос, резким движением запрокидывает голову и вливает в себя содержимое бутылки. Опуская голову, она смотрит несколько секунд осоловелыми глазами на всех. И такое отвращение написано на её лице, что все смеются, даже я. Дети — переростки под хмельком. Мы допиваем и доедаем остатки, и девчонки уходят, оставляя парням тушение костерка. Так нельзя возвращаться в школу, вмиг засекут. И мы бродим по тихим улицам, ходим кружными путями. Чувствуется приход зимы, лёгкий мороз, а нам всё нипочем, мы смеемся, перебрасываемся колкостями, и я думаю: «Плохо ли, хорошо ли, но это вряд ли повторится». Представляю холодную зимнюю ночь, и я, Парфён Рогожин, пьяный, разбитной, мчусь в санях, сгорая от страсти к сумасшедшей женщине. Мой воспаленный мозг уже не способен на здравые мысли, я заливаю вином и разгорячаю нарочно себя, чтобы логика и рациональность, живущие во мне, переданные через поколения, не мешали мне гибнуть. Знаю, к чему это приведёт, и не желаю даже приостановиться на миг и отдышаться — напротив, я подгоняю свою болезнь: «Давай, давай, всё равно, кроме смерти, другого конца нам не получить! Где ты, мой князь Мышкин? Где твой ясный взгляд? Где твой умиротворяющий голос?»
— Всё, пора это заканчивать, — говорю я на прощанье Вовке, и он понимает, что мои слова могут значить.

Если Вы разделяете деятельность ЛМО "Мир творчества, поддержите наш проект!
Благодаря Вашей помощи, мы воплотим в жизнь мечты ещё многих талантливых авторов!

Похожие записи


Комментарии:

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

top